Разсказ русскаго пленника из Хивы Якова Зиновьева
1838.
Родом я из Московской Губернии, Бронницкаго уезду, экономической крестьянин деревни Литвиновой; от роду мне 46 лет, а жил я, в тюленьщиках, в Астрахани, у купца Голикова. В 31-м году были мы в море на разшиве, для рыболовства и бою тюленей и подошли, в день Успения Пресвятыя Богородицы, 15 Августа, на трех ловецких лодках, к острову Морскому. Мы хотели было отдать билет ловецкий на о. Кулалы, да за ветром на него не угодили, а пустились на лов и стали супротив С. В. косы Морскаго, в закрой от него. Поужинав, легли спать, ничего не опасаясь, в трюме; ночью человек с 60 наехали потихоньку на нас в лодках, вышли на судно, накрыли люки и заревели все в голос — тут только мы проснулись. Открывши маленько один люк, разбойники уставили туда самопалы свои и стали нас вызывать по одиначке, да чекушить по голове и по плечам, чтобы не ушли, а там уже перевязали. Чекушить, заведено у всех Азиатцев здешних, пленников своих при поимке, если боятся что могут уйти; ударит прикладом, либо обухом топора, либо рукоятью сабли, изо всей мочи по голове, вот и одуреешь и побег на ум не пойдет. А по плечам, по ниже плеча, бьют, чтобы руки на время отнялись, да не сталоб сил подраться, либо развязать скрученныя руки да ноги. Я выскочил из люка, перекрестившись, да стал в потьмах ловить Туркмен за башки, хотел ухватить двоих да утопить с собою в море; так хвать, хвать — головы бритыя, потянуть не за что. Сбили меня с ног, ударили по голове, связали, да еще и пятку подрезали — а чем и как, не помню; видно лежал я без памяти; после увидал я только, что пятка подрезана и рубец остался по ныне. Человека три из разбойников говорили хорошо по Русски, потому что живали в Астрахани по несколеку лет, и я их знал, и видел перед отбытием своим из Астрахани в лавке, где покупал на дорогу Хивинский халат. Перевязавши всех нас, 14 человек, по рукам и по ногам, нанизали еще на одну толстую веревку, да так плетенкой и скинули в трюм, словно булыжник высыпали; как свалились мы один на одного, так и пролежали всю ночь, даже не могли и расползтись. За-утре снялись они с якоря и пошли с нами к берегу, в залив Кочак; тут народу тьма высыпало по горам, подняли страшный крик, а наши отвечали им, да палили из пушек, что были на разшиве, вишь праздновали победу свою. Тут выкинули нас в лодку, вывезли на берег, да положили на песок, а сами работали весь день, выгружали посуду нашу, выдирали гвозди и железо, а после ее зажгли. К вечеру нас поделили и разбили порозне — из товарищей своих видал я после, в Хиве, только двоих. Тут продержали меня, сдав бабам на руки, недель шесть, кормили нашей же мукой, лепешками, да баламыком (болтушкой); однако досыта наедаться не давали. Работы только и было, что принести воды, да набрать кизяку (навозу, для топлива), а на ночь всех опять связывали. Раз, как пошол я за кизяком, нашел я на берегу небольшую лодку и вздумал бежать; и будь у меня хоть ледащий парусишко, так бы ушел, куда бы Господе ни вынес. А то, поставил я на весло рогожу поставил еще и тулуп свой, когда увидал, что кинулись за мной в погоню, да нет, не берет; нагнали, избили меня веслом и привели назад — тут еще бабы принялись колотить меня, да уже спасибо ничего почитай не слышал. Хотели было вовсе подрезать на ногах жилы, чтобы не мог уйти, да раздумали: не дадут-де хорошей цены за калеку, и погнали в Хиву, на продажу. На пути встретили нас барышники, Туркмены же, и выменяли меня, да еще другаго Русскаго, за 8 верблюдов, со вьюками совсем, как были, с пшеницей, да за 50 простых халатов, рубля по три штука. Кроме меня барышники эти накупили уже человек с десяток Русских и погнали нас на базар в Таги-гауз. Тут явились Ханские сборщики и досмотрщики, и взяли меня, как десятаго, в закят, в Ханскую подать, положив в 62 золотых. (Золотой около 4-х рублей серебр.) Остальных распродали на базаре.
Отправив меня в Хиву, сдали меня на руки прикащику Ханскому, котораго честили то Машруком, то Диван-бегием, то Юз-беком. Он жил в загородном доме Ханском, на даче Иванды, по Русски: Репейник; это лучшее поместье Ханское, земли танапов с 400 (до 200 десятин), которую то скупил, то по отнимал он у подданных. Здесь мне довелось жить и работать, как говорится, арбой, то есть возить взад и вперед землю, ровнять пашни и грядки, чтобы вода при напуске ровнее их заливала. Это работа хлопотливая; ровняют не по отвесу, не по уровню, а на глаз: Машрук припадет с краю на корточки, пригнется с боку, прищурится, да и кинет комком земли туда, где не ровно, где надо снять, либо присыпать; а без назему да без напуску воды, у них ничего не родится. Нас было в Иванды Русских и Персиан, невольников, человек с сорок; каждому отпускалось в месяц по пуду пшеницы пополам с землей, а болеше ничего; сам мели, да фунтов пять отдавай за помол, сам и пеки лепешки, а не дают ни щепки дров, ни досугу; дрова воруешь у соседей, да печешь лепешки по ночам. Ину пору, после тяжелой работы, ночью и есть хочется, и спать-то хочется, и не знаешь, бывало, за что приняться. Нашими ж, крадеными, дровами и самому Хану, когда приезжает бывало на дачу, плав варят; а как пристанешь к Машруку: дай дров, так он тебе на это: а нешто ты без рук? Вот твои дрова, не видишь — да и укажет на соседний забор. Коли хозяева придут жаловаться к Хану, что невольники его воруют дрова, ломают заборы, так он отвечает: поймай, так я его на ту же плаху и посажу; а поколе не поймал, не смей и говорить. Диван-беги же нас учил бывало и скотину воровать: в одну зиму мы коров с 30 перерезали. Хозяин придет просить, Диван-беги и мигнет нам, приберите-де. Мы мясо приберем, а там собаки знай потрохи по полю таскают: это ничего; и нужды нет. Диван-беги и возмет в руки топор, либо заступ, сам станет в воротах, да и говорит просителю: Ну, ступай, обыщи; коли найдешь — будем отвечать; а коли не найдешь, так я тебя тут буду караулить. Тот постоит, постоит, да и отойдет. А Диван-беги полою утирается, да палецы облизывает — и сам еще не успел последняго куска коровы этой проглотить. Так жил я два года; одежи нет, есть нечего, коли не украдешь. — Вышла как то старая Ханша в сад, я и говорю ей: Вам-де, сударыня, кажись, на нас бы глядеть стыдно, ходим мы почитай нагишом; что Хан не оденет нас? А она мне на это: чего стыдно? Что на тебя глядеть — что на собаку, все одно; и та без одежи ходит. Делать нечего, подумал я, надо уйти. На это нужно денег, что бы обуться, одеться, да купить харчей; а денег взять не где. Я пошол ходить по ночам на пашни, хожу по промежкам, да обрезываю колосья, через десятое, будто жук их поточил; да набивши мешок, украдкой и продам. Так да сяк, сколотил с полчервонца, купил за 3 абаза кожаный, крепкий мешок, в котором воду носят — по ихнему мяшх — купил у нашего, Русскаго, Ханскаго хлебопека за два абаза толченки, толченых сухарей; тут еще помогли свои ребята, ступай-де с Богом коли вынесет тебя, счастливый путь; купил я еще халат, огниво, да поршни; потому что сапоги не годятся в дорогу, плыть в них, где случится, да и ходить, тяжело, а надо одеться полегче. Собравшись этак, я и дал Диван-бегию своему серебряную таньгу, по нашему гривенник, чтобы отпустил меня Богу помолиться; ныне-де у нас, у кяфыров, праздник. Он меня отпустил, с утра; я день-то отдохнул, а только смерклось, я и пошол.
В Poccию бежать далече, не дойдешь — я и пошол по пути в Бохару, и туда верст сот пять будет. Пошол я прямо на Новый Ургянч, где уже бывал прежде, то есть ближним путем от Хивы до реки, до Аму-Дарьи, всего верст 45; а там думал пуститься все вверх по реке, до пограничной крепостцы Бохарской Чарчжуй.
Как ни торопился я итти, однакоже до свету на реку не поспел, днем итти ни как нельзя, принужден залечь в поле, в копну соломы. Не пролежал я тут больше часу, только что вздремнул, как приехал из Яны-Ургянча Хивинец с арбой, за соломой. Видно, Господь Бог меня еще хотел поберечи: тут лежали и всего-то две кучи соломы, я в одной, а хозяин принялся навьючивать другую. По мне ребятишки его лазят, да шумят, да катаются — я прижался, молю Бога только чтобы собаки не было, а то дошарится зараз — да нет; Господь миловал, так беда и миновалась; не увидал ни кто. Настала ночь, я опять пошол, все прямо, снял с себя уже платье, да в мешок положил, только одне шаравары на себе оставил, и вышел я на мостик, на канаву. А канав этих у них пропасть; ину пору на одной версте две и три и четыре перейдешь; ширина их сажен в 15, 20 и больше, а побочныя канавы, что идут на поля, те по-уже. На мостик стал выходить — Ким—сын? Кто идет? кричат с той стороны. Я ни слова в ответ, поворотил по тихоньку, да вдоль по канаве пешком, да переплыл; переплыл и другую, и опять пешком — и вышел наконец на реку. Река Аму на этом месте будет две версты ширины, это я уже знал; я разделся вовсе, надул мешок, завязал его потуже и пустился.
Плыву я долго, побольше часу, и течением меня сносит, и с мешком я бьюсь, скользок стал как намок, да из под мышки вырывается, так я с ним-то маюсь, да и не доглядел, что меня тем часом прямо подваливает под пором, который шел встречу, с праваго берега. Глянул — деваться уже не куда, вплоть; я и притаился; а один из поромщиков тож глянул, да говорит: а вот карш плывет (бревно, кокора) — да крюком чуть чуть было по голове меня не задел; а забагрил бы, так бы чай и вытащил. Тут пором пронесло, и никто не догадался какой это карш им каршу (встречу) попался. Перекрестившись, поплыл я опять помаленьку дале: выбился из сил, и увидал в потьмах остров; обрадовавшись ему, спустился по течению прямо на него да и сам не рад; один камыш, сажени в три вышиной, а земли под ногами нет; топко, вязко, так, что насилу выбился опять на простор. Прозяб я; и в заводи одной завертело было меня теченьем, тогда-то уже добрался я, и сам не помню как, до берегу.
Отдохнувши маленько, пошол я вверх по реке; а как стало разсветать, залег в камыше; ночью опять пошол, да так шел я двои сутки: вижу, что харчей у меня не станет, коли днем лежать стану, а пойду только по ночам. Я, подумавши, и разсудил итти день и ночь, да итти уж не по реке, не на Чарчжуй, потому что это дальше, а на перевал степи, в Кара-куль. Место здесь голодное, глухое, жилья, ни кочевья даже, нет; авось-де ни кто не увидает. Вместо того на грех и соткнулся с Хивинцами, которые шли на пяти верблюдах из Кара-куля. Деваться мне от них некуда, утомился я, пить не пил ничего во весь день — так они меня зараз и поймали, скрутили руки назад, накинули на шею аркан, привязали к верблюду и погнали назад, в Хиву. Руки они мне перетянули так, что я кричал, да и бросил; даже побагровели и замерли вовсе; а станешь отставать, аркан за шею душит. Свалилась с меня шапка — верховой, что подле рядом ехал, вытянул меня за это палкой по спине, поднял шапку и насунул мне ее опять на глаза. Тем часом настала ночь: я помолился святителю угоднику Николаю — словно мне полегче стало и отколе ум взялся и крепость; стал я помаленьку теребить ветошки, которыми подмотали мне руки, где связали; вытеребил их вон, веревки ослабли, я руки высвободил — а все держу за спиной, потому что верховой рядом едет, да на меня глядит — там снял я тайком и аркан с шеи, да взял его в зубы: верховой увидал, что я аркан в зубах держу, да не увидал, что он у меня уже снят вовсе с шеи. — На что в зубах аркан держишь? спросил он. Я говорю, что душит-де за шею, верблюд идет не ровно, дергает, мочи нет. Он и промолчал. Как только поровнялись мы с рекою, так я вдруг кинулся в нее с разбегу, да и нырнул. Проводники мои остановились, глядят за мною, да ругают: — вишь, говорят, кяфыр, ровно утка на воде! А я благополучно выбрался на тот берег — да только уже ни с чем; один только халат со мной, и шаравары и сапоги выбило из рук водою; а киса моя и запасы, все там осталось у поимщиков. Ну, нужды нет; умирать, так умру здесь, на воле, а не у них в руках.
Пошол я опять вверх по реке — хожу день, другой, и третий — под ногами колючки, старый камыш, а я босиком; есть нечего, нашел только требуху дохлаго верблюда, которая лежала тут видно с самой зимы — так и в воде ее не размочишь, не разкусишь; брюхо притянуло мое вовсе к спине, глаза помутило, не вижу ничего — пройду шагов пять, да и упаду; так совсем и собрался было умирать — гляжу — лодка; Туркмены острогой рыбу бьют. Я к ним, хочу попросить есть, ан и язык не ворочается, насилу вымолвил. Дали они мне печеной рыбы, уснул я, напился воды, ожил — да на свою беду; заковали они меня в железа, посадили по шею в мешок, да завязали, да еще сверх того прикрутили в лодке своей, к скамье, к банке, и повезли опять назад в Хиву. Уверяли они меня, правда, и божились — собачья вера! — что везут в Бохарию, да я их выругал дураками, я-де лучше вас знаю куда меня везете; я век свой на воде жил, меня не обманете: нешто река у вас ныне в Бохарию потекла, что-ли? Так доплыли мы до Хивинскаго городка Азарыса и передали они меня Тюре, Ханскому брату, а он отправил меня в самую Хиву, к Хану. Хан приказал мне нос и уши обрезать; и нашелся было сей час добрый человек, выхватил из запояса нож — да Господь не дал меня в обиду. Василий Лаврентьев, Астраханский же рыбак, который давно попался в неволю, управляет у Хана пушками и в большой у него милости, стал за меня просить; тут и Машрук, Диван-беги, побоявшись чтобы я не нажаловался Хану, как он кормил нас пшеницей пополам с землею, да заставлял коров воровать, да еще отпустил меня за таньгу, перед побегом, на целый день, стал также за меня просить; он-де хороший работник, Таксыр (титул Хана и всех вельмож), он в другой раз не побежит! Хан спросил меня: уйдешь в другой раз? Я побожился, что не уйду; принял греха на душу, нечего делать.
Василий Лаврентьев этот у Хана в большой чести; он один из всех пленников ходит с даровым ножем Ханским за поясом и ему дано имя: Биль-биль. Он знал не много плотничать, его и заставили сделать на пушку колесы; а когда сделал он колесы на пушку, так пожаловали его за это и в пушкари, да велели учить других; а он сроду у нас чай и не видал пушки, а что в руках не держал ее так это вернее смерти. Пожаловали его в пушкари, а как сходили в поход под Персиян, так Хан его сделал главным начальником артиллерии. Под Персиан ходили они вот каким родом: Хан набрал тысяч, как сказывали, с двадцать и подошли под городок Мавры; Биль-билю приказано было стрелять; он поставил четыре пушки свои на пригорок и начал. В городке, в глиняной стене, вмазана была какая-то пушка; Персиане выстрелили из нее — никто и не видал куда ядро прошло, да еще полно было ли оно, а Хивинская армия наша разбежалась вся, до последняго человека. Биль-биль хватился лошадей, а уже их распустили на подножный корм; между тем Персиане сделали было вылазку. Тут счастье, что каков приступ, такова и вылазка; Персиане на пушки кинуться не посмели и Биль-биль наш успел заложить лошадей и уехать. Вот наш Хан как воюет!
Так по просьбе Биль-биля и Машрука, Хан меня простил и послал опять работать в сады. Опять пошло тоже житье: не кормят, не одевают, а землю таскай. Прошол год; бежать нелезя, нет ни гроша и достать негде. Раз как-то Хан сидел в саду, целый день, смотрел на работу нашу, приглядывался, много-ли кто лопатой земли задевает — сюдаж, на навозную кучу, где сидел, ему и обедать принесли, плаву. Хан как то весел был; я ходил около него, работал, старался так, что из шкуры лез — и пришла было мне такая блажь в голову, хотел я ему заступом чугунным снести голову; так чтоже, пути в этом мало; уж мне бы дома после этого не бывать, а там другаго такогож посадилиб на Ханство и пошло бы все по старому: всех их не выбьешь. Хан похвалил меня, что хорошо работаю, я и подошол к нему, да и сказал: Таксыр, работать вы заставляеть, а морить на смерть; разве голодному да нагому можно работать? У нас и скотину держат, так кормят; либо прикажите нас одеть, либо дайте на одежу денег, мы все оборвались до нитки. Хан поглядел, да сказал: а коли дам я тебе денег, так не уйдешь ты? — Ну, Таксыр, отвечал я, уйду ли, нет ли с денегами, а без денег уйду, хоть сей час наперед велите лучше казнить; на это житье не стало у меня сил, все равно пропадать, что тут, что там. Хан позвал Бек-Нияза, казначея своего, и велел раздать нам на 50 человек, по получервонцу на брата.
Как взял я эти денеги, так и стал собираться в поход. Я сговорился с двумя молодыми парнями; оба они Ивана, оба Нижегородской губернии, один Чернорецкий прозывается, а другаго не упомню. Заготовили мы себе по кисе кожаной на брата, харчей, поршни и ушли.
Опять таки не дошли мы в одну ночь до реки, а дошли только версты за четыре от Яны-Ургянча, до песчанаго майдану, да в буграх и залегли. Тут бабы навоз собирали, да нас и увидали и побежали в город кричать, чтобы шли нас ловить. Я и говорю товарищам: ребята, днем мы вместе не улежим тут, нас найдут и пропадем все; разойдемся врознь, да хоронись и прячься всякий где сможет, а на ночь сходитесь, кто жив будет, вон, под тутовое дерево; да зовите, кто первый придет, на свисток. Разошлись — я залег в хлеб, и отлежался, близко от меня ходил народ, все искали нас, да не увидели меня; а товарищей я только и видел. Ночь пришла, я вышел под дерево, стоял, посвистывал — нет никого. Пошел я на то место, где мы в песках лежали, да где зарыли кисы свои с запасами — ан оне уже и вырыты, а следы около них только наши, Pyccкиe. После я уже узнал, что Иваны мои вырыли кисы, вышли было на реку, да испугавшись что больно широка и воротились сами к Хану, а меня покинули. Их Хан помиловал, за то, что парни молодые, да я дескать сманил их; а про меня сказал, что коли-де поймают, так посадить на кол без докладу и к нему не водить.
Без хлеба уйти мне нельзя было, я и решился — что будет, то будет, итти прямо в Ургянч, на базар, среди белаго дня. Пришел я туда, и увидел меня знакомый человек, Ша-Махмет, отозвал в сторону, да и говорит: Чего ты тут ходишь? Аль две головы у тебя на плечах? Тут уже по базару кричат, что куль (невольник) Ханский ушол и погоня за тобой пошла на все четыре стороны.
Тут на счастье попался нам, за-словом, Киргиз с мешком; я купил его, не оглядываясь, купил и пшена, пошел на ручную мельницу — тут еще стали было допытываться: кто я таков, да откуда; однакож, я успел отовраться и от них, взял смолотую муку и мешок свой, залег на день на кладбище, а ночью дошел до реки; а как место было новое, не знакомое, так надо было сперва осмотреться, чтобы не заплыть туда, отколе и не вылезешь; я и залег дожидаться дня — ан днем около меня человек с десять хворост собирать пришли, и сам уже не знаю как они меня не видали.
Осмотревшись, да опознавшись днем, пустился я, как смерклось, вплавь: тут река еще шире. Верст на 10 снесло меня, покуда добился опять таки до заливнаго острова; мешок осклиз, руки и ноги костенеют — и еще верст на 10 снесло меня, поколе добился до берегу. Измучился я на смерть — глядь — ан выплыл ровно супротив трех Каракалпацких шалашей, носом к носу. Даваться не куда, я перекрестился, взвалил мешок на плеча и пошел прямо мимо их. А Каракалпаки знать не почли и человеком, и думали водяной, либо сам Шайтан ночью нагишем перед ними из воды, словно из земли, вылез; перепугались на смерть, пали ничком, лицем к земле, и читают молитвы; я вплоть мимо их и прошел.
Шел я сутки все вдоль по реке, да опять решился пуститься прямо, на Каракуль, через голыя и голодныя, песчаныя степи, где и караваны небольшие едва пробиваются и запасаются, от Каракуля на трое суток, водой. Не успел я однакоже отойти от реки, да принять влево, на Север, по нашему по Астрахански к Норду, как увидал каких-то пастухов, верхами. Они кинулись за мною, да я успел уйти в воду и переплыл на ту сторону; на другой день я и на той стороне повстречал верблюдчиков, от них опять ушел на эту сторону — так я восемь раз переплывал Аму-Дарью взад и вперед, поколе добрался до голодной степи. Поршни потерял я в воде, и шапку потерял — как пошол я песками да барханами (песчаные бугры) босиком, так и не чаял дойти. Колючка таки колючкой, все ноги ободрал, а то еще и песок словно каленый; покуда идешь пробираясь по ту сторону бугров, где стояла тень, так можно еще терпеть; а как где придется по солнцу пройти, так бежишь бегом, да пробежавши скорее ногами на халат; мочи нет. Так я добился однакоже на другия сутки до Арабов, которые кочуют тут и подвластны уже Бохаре. Это народ не большой, отдельный, захожий в старыя времена; говорит по Арабски и сам себя называет Гараби; лица у них свои, не Бохарския, не Персидския, не Хивинския и не Киргизския. Они славятся черными баранами своими, и от них идет шелковая, Бохарская мерлушка. Я ожил, как увидал кочевье их, пошол прямо к ним и стал просить напиться; а уже я не пил почитай двои сутки. Они сперва было не стали давать, у самих-де мало, да я снял с себя новый халат свой, да отдал им в обмен на старый, худой. Дали мне воды, дали и молока, да стали спрашивать: кто я таков? Я сперва было сказался Ногаем, как зовут там всех Татар Русских; они заставили меня читать молитву, я не знал ее, принужден признаться прямо, что Урус, бежал от Хивинскаго Хана и хочу служить Бохарскому Эмиру. Сколько я не приставал к Арабам, чтобы вели меня к Хану в Бохару, они однакоже продержали меня 12 дней, как узнал я после, поджидая Хивинцев из Бохары, которые и приехали и стали меня у них потихоньку торговать. Я, сметив это, собрался было опять бежать,ночью, как свечера приехал гонец от Каракульскаго воеводы, нынешняго Ишан-Рейса в Бохаре, Генерал-Полицеймейстера по духовной и светской части, и потребовал всех нас к Воеводе.
Как ни таились хозяева мои, однакоже повезли меня и взяли с собою двоих Хивинцев, ослушаться не посмели. Тут по пути первое жилое место Илечек, просто базар, да при нем Хане, постоялый двор, либо караван-сарай; оттуда прибыли мы в самый Кара-куль, первый Бохарский городишко от Хивы. Ишан-Рейс спросил сперва меня, кто я? Я признался во всем, и сказал, что хочу служить Эмиру Бохарскому.
Осмотрел Рейс у меня руки — видит по мозолям, что точно человек рабочий. Давно ли этот человек у вас? спросил он Арабов. Не давно, таксыр, дня, никак, с два. Сколько времени они тебя держали? спросил он меня. Таксыр, отвечал я, я их хлеб ел; без них я бы давно околел; мне против них показывать не годится. А коли так, сказал Воевода, так я вам и сам скажу об этом; вы продержали его 12 дней; а за то, что продержали, да мне не представили — дать им сей час по 200 плетей. А вы зачем увязались за ним, спросил он Хивинцев, вам чего надо? Таксыр, у нас-де на пути бежал кул, невольник, и увел с собою лошадь — прикажи нам отдать вместо его этого, мы тебе чем можем поклонимся.
Дать и им по 200 лизунов, закричал Воевода, а Уруса сейчас отправить в Бохару, к Эмиру, то есть к Хану.
С той поры жил я у Бохарскаго Эмира, и житье, нечего сказать, было мне хорошее и привольное, как и всем Русским пленникам его, которых наберется всего не с большим двадцать человек. Кормили нас хорошо, гуляли мы на воле, только караул дворцовый отбывали; а караул такой, что возмешь постель свою под мышку, да и отправляешься под вороты. Pyccкиe были сперва в Бохаре по разным рукам, у хозяев; да ныне, как последний посланец Бохарский воротился из России, то Эмир объявил по Ханству, чтобы все Русские к нему явились, чтоб в неволе не было их ни у кого, и жили бы при Хане. Нам 3-м человекам сказали, что правитьлество требовало нас по именно, за что и молим Бога; нас зараз и прислали; а Эмир сам говорил нам, и не раз, что как скоро только потребуют у него остальных Русских, то в тот час и пришлет.
Первая и самая главная новость в Бухаре та, что бывший Куш-беги (первый соколеничий), по имени Хаким-бий, (звание самое высокое, по нашему первый Министр) занимавший место это, я думаю, без малаго лет 35, и управлявший самим Ханом по произволу, впал в немилость, обобран и прогнан. Надобно сказать, что Хаким-бий был еще при отце нынешняго Эмира Куш-бегием; а потом, вместе с любимцем своим Аяз-бием, изменили Гумер-Хану, настоящему наследнику умершаго Эмира Шамрат-бека, и отворили городския вороты брату Гумер-Хана, нынешнему Эмиру Наср-Улле. По этому чиновники эти были в большой чести и власти, особенно Куш-беги; он накопил большия богатства, всякими неправдами, и кроме того забрал себе всю власть; о чем хотел, докладывал Хану, что хотел, решал сам, по своему, и Хан без него ничего не смел делать. Эмиру, как видно, это давно надоело, да не знал к чему придраться; ныне же вся беда вышла из того, что Куш-беги, как говорят, не доложил вовсе Эмиру о том, что от них требовали выдачи Русских. По этому делу под него подыскался старый враг его, Ишан —Рейс, по званию своему духовный и гражданский Генерал-Полицмейстер; он ныне в главной чести и силе у Хана, он и вывел Куш-бегия на чистую воду.
Нынешнему Бохарскому Эмиру от роду 32 года; росту он средняго, доволено плотен и виден собою; мать его была Персиянка и по ней у него Персидское или больше Армянское лицо: продолговатое, смуглое, нос горбом, глаза на выкат, черные, борода густая и долгая. Взгляд у него строгий и страшный: трудно глядеть ему в глаза. Он вспыльчив, решителен, однакоже не злопамятен. Он, при вступлении в правление, правда, казнил многих приверженцев предместника своего, да без этого нельзя было бы ему и владеть. Он весел, шутлив, приветлив, не считает Христиан собаками, а уважает людей, которые что нибудь разумеют, и очень расположен к Русским. если до этого времени что не ладилось у нас, так это от изувера, от Хаким-бия; теперь у Хана с Ишан-Рейсом пойдет иначе. Ишан-Рейс и того боле любит Русских, распрашивает приезжих обо всем и знает почитай всех Велемож и Господ Министров, и больших людей наших по именно. Ишан-Рейс этот тот же самый, который был сперва Воеводой в Каракуле и выручил меня, как сказывал я, от Арабов и Хивинцев. Он, например, сделал недавно вот что: года с три тому назад Персияне воевали с Туркменами и эти захватили у них человек четырех Русских, которые где-то на озере рыбачили. Наши оборонялись, и потому были все поранены, а одному, Андрею, отрубило саблей руку на-прочь. Этого пленника купил какой-то Бохарец за дешевую цену и заставлял его только воду таскать; а как после у беднаго Андрея еще отнялись ноги, то хозяин и выкинул его на улицу, и кабы мы из Арка (из дворца) не подносили ему хлеба, то он бы пропал. Ишан-Рейс увидал его как-то, распросил, что за человек, велел ему сделать тележку, жить у себя, а на день вывозить его на базар и дал ему от себя лист, бумагу, чтобы все ему подавали милостыню: и бывало никто не смеет обойти Андрея, всякий подает. А к хозяину его послал и велел спросить: разве-де человек собака, что его можно выкинуть на улицу? Этот так испугался запроса, что ушел из Бохары и прятался месяца три по сахре по дачам. Ишан-Рейс строг ужасно; каждый день бьет он без пощады множество Бохарцев; но, правда, что и не даром, а все за дело.
Бохарцы не раз жаловались Эмиру, что когда стоим мы на часах ночью, у дворца, то пугаем прохожих громким окликом. Хан на это посмеялся и сказал: «не мешает-де припугнуть вас.» У него, у Хана, был какой-то полушут, что-ли, который бывало много его потешал, да раз как-то невпопад разоврался и досадил Хану; этот и велел его выкинуть из окна конюшни, в яр. Сказано и сделано: дурак сломил, либо выломил себе обе ноги; однакож вылежался и опять ходит. Прошедшею зимою приезжал в Бохару какой-то Авганец, посыланный от прибывшаго в Бальх Англичанина, и просил позволения, чтобы этому приехать в Бохару; но Эмир велел ему сказать: мне тебя не нужно. Эмир помнит и хвалит Русския войска, которых видел образчик еще в 1821 году, когда посольство наше с г. Негри приходило в Бохарию. Он заставлял молодых Бохарцев и Русских пленников потешать Ханскую власть свою ружейными приемами, а вместо ружей были у них дубинки. До охотничьих ружей Хан не охотник, а любит пистоли и часто стреляет из них по двору арка своего ворон. У него есть и ящики со стеклами, где представляется развод и народ, и города наши и этим забавляется, словно малый ребенок: гостинцы эти возят ему Бохарские купцы с Нижняго, есть у него и фортепианы; присланы оне, никак Англичанами, из Кабула, да никто не умеет на них играть. есть и скрыпач, беглый от нас, через Персию, Поляк. Когда в прошлом году прибыл в Бохару обратно посланец Ашур-бек, с подарками от Высочайшаго двора, то Хан выскочил на двор раздетый, в одних туфлях на босу ногу, бегом, и метался, и разбирал и развертывал все, а мы тут стояли, подле. Он заставлял нас читать ярлыки и надписи на сукне, спрашивал где какая вещь сделана, хвалил и превозносил Государя нашего и забрал себе все, даже и те подарки, которые были, по накладной, написаны на имя Куш-бегия; этому ж приказал, за большую милость, отдать порожние ящики, да один медный самовар. Потом был у него народный пир; три дня сряду ели плав, да играли на дудках, били в бубны. Вдругорядь привез ему кто-то хрустальную вещь, похожую на кальян, так Хан велел ее разбить, потому что курить у них почитается грехом, хоть по тихоньку ныне курят очень много. Эмир Наср-Улла был бы всем хорош, и народ любил бы его, да за ним водится грех и уже не знает он тут ни чести, ни правды, не боится ни людей, ни Бога, и не разбирает таки ничего.
Бывший Куш-беги живет теперь в самой бедности, в доме своего сына. Старика обобрали до нитки, даже вынули сережки из ушей жен его и дочерей. Один из чиновников Хаким-бия нагрубил было при этом Ишан-Рейсу, который настоял приговор; так Эмир приказал изрубить этого чиновника тут же на дворе в мелкие куски и не прибирать три дня на страх другим. Другой чиновник, котораго Ишан-Рейс призвал и спросил: многоли у него денег, наберется ли тысяч пять червонцев? признался тотчас, что есть-де у меня 8000 червонцев и готовы они, принесу, когда велишь; а другие, вишь, все запирались. За это Ишан-Рейс его помиловал; даже денег не отобрал, а послал на службу в другой город. Я полагаю, что придерутся скоро к старику, Куш-бегию, да уходят его; а уж своею смертью он вряд ли помрет, хоть ему и будет уже лет под 80, а другие говорят 73 года. Мать Эмира за него просила, да не выпросила ничего. Старый Куш-беги этот человек коварный, скупой, жадный до денег; зол в душе и первый враг Русским. Он один только и мешал нашей воле, а то бы мы давно были здесь. Эмир воспользовался в былое время изменою, но изменников не любил, и сказал ныне Куш-бегию: «Продал бы ты и меня, кабы кто посмел купить, как продал моего брата.»
Преемником Хаким-бия ныне Шукур-бек; от роду ему 50 лет, сухощав, не велик, кос, борода черная, большая. Звание его однакоже теперь еще не Куш-беги, а Инак, потому что, сказывают, при жизни смененнаго Куш-бегия звание это не дается никому. Он живет в арке, во дворце, но власти большой еще ему нет. Разумеется, что ему надо сперва, да сначала притаиться, да поукрепиться, а после он свое наверстает, не пропадет. Главное дело его: сборка пошлин и разных податей. Остальными делами заведует больше Ишан-Рейс. В покоях Ханских, где жил прежний Куш-беги, живет теперь молодой, безбородый Таджик, то есть Бохарец Персидскаго племени, за которым осталась обязанность бывшаго Куш-бегия отправлять ежедневно к Хану обед, за своею печатью. Таджик этот еще в мальчиках был Ханским любимцем. Ишан-Рейс, ныне важнейший в Бохаре сановник, родом Туркмен, обучался в Бохаре вместе с нынешним Эмиром, лет ему 35, росту средняго, сухощав, бородка небольшая, как у всех Туркмен, говорит всегда с улыбкою и смотрит в землю, но человек он веселый, справедливый, хоть и больно строгий, и очень остер умом. Настоящая обязанность его только полиция, но Хан ему поручает все. Он же, например, отправлял ныне и посланца Балтакулы-бека, с которым мы пришли, в Poccию. Ишан-Рейс потому и правдив, что у него нет в Бохаре ни родни, ни своих; а уж известное дело, где человек в случай, да замешается родня, там и выходит всякая беда и неправда.
Слон, котораго посланец привел ныне ГОСУДАРЮ ИМПЕРАТОРУ, прислан в Бохару от Авганскаго владетеля Дост-Мохаммед-Хана, который, как слышно было, взял слона этого и еще сколько-то пушек у Сеиков, с которыми воевал. Англичане стояли за Сеиков и Дост-Мохаммеду сначала посчастливилось; но потом, видно, не хватило ни силы, ни казны, он Англичанам покорился. С Авганским или Кабульским владетелем Эмир Бохарский в дружбе, с Коканским также, а Хивинскаго, Алла Кула, ставит ни вочто. Когда этот присылал к нему за помощью, чтобы не отдавать Русских, так Наср-Улла отвечал: сами наварили, сами и расхлебайте; а я из за вас ссориться с белым Царем не стану. Слону однакоже Эмир наперед отпилил клыки, на ножевые черенья, да ободрал с него все богатые ковры, покрывала и сбрую, которая была серебряная. Также Бохарский Хан отвечал Хивинскому, когда этот, два раза, присылал за помощью противу Персиан, что я-де на воровство в Персию не ходил, и за тебя ответ держать не стану. Ныне прибыло из Хивы в Бохару посольство от духовенства, чтобы решить, следует ли помогать правоверным общими силами против неверных — а чем кончится это, неизвестно.
В виде дополнения к этому показанию, можно прибавить здесь то, что разсказывают четыре человека Русских, вывезенных ныне из Хивы, и в особенности урядник Попов:
Не задолго до отправления нашего из Хивы, здешние Хивинцы дали знать туда, будто бы пленник Егор Щ. переписывается с Оренбургом. Щ. богатый Астраханский мещанин и братья и другие родичи его живы о сю пору в Астрахани. Сверх этого оговору, перехватили в Хиве у приезжих Кайсаков письмо из России, на имя мое, Егора Попова. В Хиве прозваний пленников не знают; а как только дочитались, что письмо это на имя Егора, то, полагая что оно писано к Щ., вывезли беднаго земляка по приказанию Хана ночью в тихомолку за город, заставили самого для себя могилу вырыть и закопали — кто говорит убитаго, а кто говорит что живаго. Там расправа коротка. Письмо переводил наш беглый Татарин, такой грамотей, что слова: «шли мы до Оренбурга 54 дня, а за три дня ходу встретили нас хлебом и солью» — перевел: «Россия считает за Хивинцами 54 греха, а за 3 только дела полагает с них взыскание.» Между тем, Хан хотел добиться настоящаго толку, что написано в письме этом; видно заметили, что Татарин сбивается и позвали меня. Я, как глянул на письмо — вижу, что оно ко мне; думаю себе, коли промотать да запереться, так после беда; нечего делать, скажу сам. Я и говорю: откуда, Таксыр, вы это письмо взяли? Это письмо ко мне. — Как к тебе? это к Егору? — Да к Егору же, и я Егор; я Егор Попов. Тогда Ходжяш — Мяхрем сидя тут же, сложил руки и сказал, намекая на беднаго Щ.: «праведная душа улетела на небо.» Нечего делать, говорят, коли к тебе, читай да переводи. Я стал читать и уличил Татарина, который стоял тут же, что он соврал; он так струсил, да перепугался, что мне уже можно было обморочить и его и их. Дальше сказано было в письме: «Пиши к нам, что у вас делается, что новаго.» Надо было замять это; я и напустился на Татарина: врешь, говорю, гляди: не пиши, а пищи, ты знаеше ли что такое пища, еда? Ну, они и пишут про пищу свою, про еду, что за три дня ходу вывезли им навстречу харчи. Этим я и сбил его, и отделался, да уж беднаго Щ. не воротил.
Весною этого года, прибыли в Хиву пять или семь человек Англичан, через Персию видно, а вожаками были у них Туркмены; Англичане эти хотели ехать в Хиву и сказывают, что были они люди торговые, а заподлинно не знаю; только вожаки их, обославшись сперва с Хивою, привели их не в Бохару, а в Хиву. Хан посадил их в один из загородных домов, там держали их долго, наконец в самую Пасху выпустили и они ходили на свободе целый день; да только день этот был для них последний. На утре схватили их снова, вывезли за город, пытали там при лице самого Хана и допрашивали; они показывали все одно, что идут торговать в Бохару; но Хан велел их тут же при себе передушить, что исполнили своеручно первые сановники его. Когда осталось в живых только двое, один из чиновников сказал Хану: «Видно, таксыр, они ни в чем не виноваты, а то бы признались; что греха на душу брать понапрасно, прикажите этих отпустить!» Но Хан отвечал: Коли тех передушили, так этих выпускать не для чего, видно так уж и быть, задушить и этих. Последний из них громко проклинал Хана и напророчил ему всякую беду и гибель; сказал: «что теперь над нами ты сделал, то скоро сбудется и над тобой.» Хану это очень не показалось, сказывают, что после он призадумался. У Англичан нашли, говорят, 5,000 червонных.
В. ЛУГАНСКИЙ