Безводная степь и навык степняков. Случайная встреча с войсками и их критическое состояние.

[41] VI.

Безводная степь и навык степняков.—Миражи.—Случайная встреча с войсками и их критическое состояние — Промах штаба.— Оплошность начальника и катастрофа. — Походный порядок в степи —Убыль верблюдов.—Следы первой колонны и ея бивуак в Сенеках —Аварский и ночлег у Апшеронцев.

19 апреля, Сенеки.

Пользуясь дневкой, опишу вам подробно и как умею богатый впечатлениями и злополучный день 18 апреля, который, я уверен, никогда не изгладится из моей памяти.

На восток от Каундинскаго озера тянется необозримая степь. Она представляет твердую глинистую равнину, усеянную только мелкими кустами бурьяна. Ни одна тропка, ни один холмик не оживляет ея утомительнаго однообразия.

Мы выехали с ночлега в шестом часу утра 18 числа и должно быть под невольным влиянием этой невеселой обстановки ехали молча, изредка перебрасывались отрывочными фразами. Слышался глухой топот наших коней, да по временам кто-нибудь [42] хлопнет от скуки нагайкой—вот все, что нарушало таинственную тишину обширной пустыни.

По мере углубления в степь, все чаще и чаще попадались нам перебегавшия между кустами маленькия ящерицы и змеи такого же сераго цвета, как земля и бурьян; наконец их стало столько, что многие сами попадали под копыта лошадей и наши казаки забавлялись некоторое время, убивая их на всем скаку ловким ударом плети.

Я несколько раз смотрел на компас. Проводники наши, далеко отделившись вперед, замечательно и верно держали в течении шести часов подряд одно и то же направление на северо-восток. Надо удивляться в этом отношении способности и навыку кочевников: степь раскинулась как море на сотню верст во все стороны н на ней нет ни одной тропы, ни одного следа живаго существа; нет неровностей,—ни один куст не возвышался даже на поларшина над прочими; наконец, нет даже звезд на небе. При этих условиях Киргизы едут как бы по врожденному инстинкту, вернее чем по компасу, и прямо выходят к надлежащему месту. По каким признакам они ориентируются—мне было просто не понятно!…

Занятый этою мыслью, я подъехал к одному из старых степняков—к киргизскому мулле и предложил ему несколько вопросов.

— Места, где кочуют наши аулы, отвечал он,— испещрены тропками. Большия безводныя пустыни которыя тянутся на несколько дней пути и в [43] которых не бывают кочевья, мы переезжаем лишь по одним и тем же известным направлениям, поэтому Киргиз всегда найдет в них след, который вы, непрывычные, пожалуй, и не заметите.

— Но по нашему, направлению сегодня, кажется, нет никаких следов.

— Нет. Киргизская дорога левее; по ней отправились ваши войска. В подобных местах, при выступлении, берем направление по соображению и строго держимся его, а при выходе из пустыни смотрим на показавшиеся вдали предметы и по ним соображаем куда направиться. Бывают случаи, блуждают и Киргизы, но очень редко,—это стыдно у нас; тогда можно взять направление по солнцу. Но если ненастный день и не велик запас воды, на лошади в такой пустыне очень плохо заблудившемуся Киргизу; верблюд лучше, он может шесть дней не пить, хотя и ему трудно последние три дня. Но за то в темную ночь, например, если запоздалый Киргиз не может отыскать колодца, он бросит повод и не управляет, а только погоняет, — верблюд привезет  его к воде, даже в совершенно незнакомой местности…

В 7 часов уже запекло солнце. Во рту начало сохнуть, и мы поминутно останавливались, чтоб утолить жажду остатками соленой киндерлинской воды, но с каждым выпитым стаканом жажда становилась еще нестерпимее.

Немного погодя наши взоры с напряженным [44] вниманием устремились на край горизонта. Там, точно в лесистых берегах, заблестели на солнце серебристыя полосы воды; вот они слились в одну сплошную поверхность огромной реки с чернеющими там и сям небольшими островами, поросшими высоким камышом. Мы уже надеялись обогатить географию новым открытием, но, к общему разочарованию, дело скоро разъяснилось: виды менялись как в волшебном фонаре, оставаясь неизменно в одном и том же разстоянии от нас, несмотря на ускоренное движение наших коней. Наконец они исчезли совершенно, оставив нам одно только воспоминание об обманчивых степных миражах.

В тот же день, как нам разсказывали, одна из частей нашего отряда была в такой степени обманута этим явлением, что выстроила боевой порядок и добрую четверть часа ждала атаки какой-то кавалерийской массы, появившейся на горизонте

В одиннадцать жар стал невыносимым. Пот струился по лицам и огромными пятнами выступал наружу сквозь китель и околыш фуражки. Мы остановились для привала.

Соскочив с мокрых лошадей и допив свою воду, мы с жадностью кидались к вонючим киргизским бурдюкам смазанным внутри верблюжьим салом, и, делать нечего, тянули тот… каундинский нектар еще разогревшийся на солнце, от котораго только накануне с таким отвращением отскакивали даже лошади. Многие из нас готовы были дорого [45] заплатить за лишний стакан этой мерзости, способной, как казалось, умертвить живых, а теперь оживлявшей чуть не мертвых… Но, увы, и ея уже не осталось…

Казаки и киргизы быстро соорудили нам навес из винтовок и пик с накинутыми на них бурками, но в тени этого импровизованнаго шатра едва уместились наши головы, а все остальное пекло немилосердное солнце. Несмотря на всю нашу усталость, очевидная безполезность подобнаго бивуакирования среди палящаго зноя, без тени и воды, заставила нас поспешить завтраком и тронуться в дальнейший путь. Жаль было усталых и все еще мокрых лошадей, но делать было нечего,—до места ночлега оставалось еще несколько десятков верст. Мы сели и поехали тем же крупным шагом.

Проводники взяли на этот раз направление прямо на север, но спустя какие-нибудь полчаса они снова остановились и обратили наше внимание на крайнюю черту разстилавшейся пред нами равнины. Удивительное зрение у этих людей!

— Там что-то шевелится, кажется видны люди, заговорили Киргизы, когда мы, при всем напряжении глаз, видели пред собой только чистый, открытый горизонт.

Достали бинокли, и только тогда мы могли убедиться, что на этот раз уже не мираж перед нами, а действительно что-то похожее на привал большаго каравана. Мы направились к нему и вскоре ясно разглядели бивуак одной из наших колонн.

[46] Не доезжая с полверсты до места расположения войск, мы были встречены полковником Тер-А. в сопровождении сотни казаков в синих бешметах и с готовыми винтовками в руках. Он разсказывал, что принял за неприятеля нашу кавалькаду и что собирался завязать дело…

Итак, мы случайно наткнулись в степи на второй эшелон. Его бивуак представлял крайне печальную картину. Лишь кое-где белели маленькие французские tentes d’abri, а затем куда ни взглянуть, везде валялись на голой земле пестрыя массы людей, лошадей и верблюдов. Все смотрело изнуренным и обезсиленным до крайней степени. Под открытым солнцем, среди раскиданнаго там и сям оружия, валялись исхудалые люди с помутившимися глазами; в них трудно было узнать тех людей, которые так бодро выступали из Киндерли несколько дней тому назад. Неоторыя лошади стояли понурив головы и столько страдания выражали глаза этих бедных жнвоиных, что невозможно было без боли смотреть на них…

Обходя бивуак, я поминутно слышал стоны, точно на перевязочном пункте после битвы, и на каждом шагу натыкался на самыя тяжелыя сцены. Тут столпились и растирают молодаго солдата, пораженнаго солнечным ударом. Там, в тени орудия, мечется другой с посиневшими губами и с остервенением рвет свою рубаху; к нему подбегает офицер и дает несколько глотков теплой, мутной воды; губы [47] несчастнаго впиваются в жестяную крышку, она мигом осушена и бедняк, несколько успокоенный, снова падает на спину…

Загорелые, запыленные офицеры перебегали от одного солдата к другому и раздавали им по глотку остатки воды из собственной фляги, и этот глоток производил магическое действие. Едва наполнялась крышка, как к ней разом протягивались десятки рук. Я видел как один солдат подошел к Лезгину-милиционеру, проходившему мимо с бутылкой воды, и держа последнюю быть может рублевую бумажку умолял взять ее за две крышки воды. Лезгин сжалился, поделился с солдатом, но денег не взял. Мне разсказывали массу не менее трогательных сцен, бывших в этот трагический для нашего отряда день, но, к сожалению, я не могу остановиться на них.

Оказалось, что, не встретиив ни одного из Туркмен, отряд уже выдержал первую битву с грозною союзницей этих номадов, с неумолимою природой. И поражение наше висело при этом на волоске. Я разскажу вам как это случилось, и тогда судите сами, кто виноват . В устах доброй нашей половины, конечно, природа пустыни служит козлом отпущения в настоящем случае, но я того мнения, что она если и враг наш, то лишь подобный лихому партизану, который держится в почтительном отдаленин при нашем благоразумии и осмотрительности и напротив, налетает вихрем при малейшей оплошности.

[48] Дело в том, что войска, по неопытности, вышли в поход с незначительными запасами воды, а некоторыя части и вовсе без нея, по неимению сосудов. Как это могло случиться просто не понятно, но несколько десятков бурдюков, нарочно присланных из Тифлиса для перевозки воды, не были розданы войскам и так и остались в Киндерлинском складе.

Но это только цветочки.

Выступив из Киндерли в воскресенье, 15 апреля, полковник, ведший вторую колонну, остановил свой эшелон для ночлега в открытой степи, не доходя восьми верст до перваго колодца Каунды, этим лишил себя возможности пополнить воду, израсходованную на ночлеге.

В понедельник колонна остановилась опять в степи, не дойдя нескольких верст до следующаго колодца Арт-Каунды.

В следующиий день для сокращения пути, полковник провел колонну напрямик, оставив в трех верстах вправо от себя Арт-Каунды, не смотря на то, что до следующаго колодца не менее 80 верст отсюда, и пройдя в сильный жар 27 верст, в третий раз ночевал в безводной степи.

Рано утром, 18 числа, в четвертый день похода, колонна тронулась далее, но многия роты уже не имели ни капли воды. Солнце между тем пекло и пекло, подняв температуру до 42° R. Безводие, палящий зной и жгучий удушливый ветер соединились в этот день [49] как бы нарочно для того, чтоб испытать людей и лошадей, еще не втянувшихся в степной поход.

Под влиянием мучительной жажды, разжигаемой еще более адскою температурой, солдаты в изнеможении опускались на землю или отставали десятками и затем казаки арриергарда подбирали этих несчастных и сажали на своих лошадей. Офицеры ободряли людей, пока выбившись из сил и сами не падали на землю. Уныние, овладевшее людьми, перешло наконец в какое-то тупое отчаяние: побросав оружие и сбросив все платье, совершенно голые, одни из них разрывали раскаленный песок, ложились в образовавшияся ямы и засыпали себя землей, в надежде хоть сколько-нибудь укрыться от невыносимо-жгучих лучей; другие, не зная на что решиться, безцельно кидались в стороны и как сумасшедшие метались по земле…

Ужасный имели вид и те из солдат, которые еще сохранили силы и плелись на своих местах. Запыленные с головы до ног, с мутными безсмысленными глазами и с засохшею пеной на губах, они походили на живых мертвецов и с трудом передвигали ноги.

В таком критическом состоянии колонну остановили в 10 часов утра. Но как помочь ей?… Сенеки, ближайшие из окрестных колодцев, были в 35 верстах от места привала!… Туда однако с казаками и Лезгинами немедленно поскакал за водой подполковник С., захватив с собою бурдюки и другие сосуды; но когда они могли вернуться?

[50] В ожидании этой воды каждый искал тени; стараясь приютить хоть одну голову, и тени, павшия от орудий, зарядных ящиков, верблюдов и лошадей, мгновенно покрылись свалившимися людьми. Раскинули и tentes d’abri, но их было так мало в каждой части, что все вместе не укрыли бы и одной роты. Крайняя опасность, угрожавшая отряду, послужила, между прочим, предметом горячаго спора между многими офицерами, собравшимися под одним из зарядных ящиков, но внезапный сигнал «по возам» прервал его во время самаго разгара.

— Да наконец, заметил один из оптимистов, уже вылезая из-под ящика,—Кавказцы никогда не ходили по степям, а ошибки неизбежны во всяком новом деле.

— Совершенно верно относительно ошибок, прервал его Б—ский, тоже приподнимаясь со своего места и направляясь к своим орудиям,—но речь идет о необъяснимых и непростительных промахах и оплошностях, которые приводят к катастрофам и которые могут и должны быть избегнуты!…

В четвертом часу пополудни войска снялись с бивуака и продолжали движение.

Несмотря на незначительность отряда, он в походе и в такой открытой степи, занимал почти полверсты в ширину и до полуторы в глубину. Открывала движение небольшая группа проводников, Киргизы и Туркмены на своих маленьких обросших лошаденках; за ними шла кавалерия постепенно, [51] развернутым фронтом, с распущенными цветными значками; по фасам—две роты, каждая в две линин; в арриергарде —рота и сотня казаков. В средине этого четыреугольника, охваченнаго кольцом далеко раскинувшихся казачьих разъездов, двигалась остальная пехота с артиллерией, огромный верблюжий транспорт, стадо в несколько сот баранов, спешенные казаки, ведя в поводу своих лошадей, на которых сидело человек 200 слабых и больных пехотинцев, и наконец производящий маршрутную съемку топограф, пред которым неизменно тянется десятисаженная цепь, привязанная к казачьему стремени.

В таком порядке колонна едва подвигалась вперед. Изнуренные верблюды несли громадные вьюки на своих спинах, ибо на них же взвалили часть груза с павших и брошенных верблюдов, которых уже насчитывали около 250. Артиллерийския лошади с трудом вытягивали ящики и орудия, в такой степени нагруженные ячменем, и разными солдатскими мешками, что если бы встретилась надобность открыть огонь, то потребовалось бы не мало времени, чтобы развязать веревки, сбросить этот груз и снять чехлы с самых орудий. Обезсиленные люди также затрудняли движение; многие из них опустились на землю на первой же версте, несмотря на ободрительные примеры своих офицеров. В этом отношении я никогда не забуду между прочим тщедушнаго капитана Асеева, на лошади котораго ехал изнуренный солдат, в то время, когда сам он, напрягая последния усилия, шел [52] пред своею Самурскою ротой с двумя солдатскими ружьями на плечах.

Жар начинал спадать, но тем не менее движение совершалось при гробовом молчании всей колонны; только в одной из рот раздались было песни, но оне составляли такой диссонанс с общим настроением, что вскоре смолкли сами собой.

Проследовав несколько верст с колонной, мы отделились и поехали вперед. Только теперь, когда я взглянул на нее издали, тяжелое впечатление, произведенное на меня состоянием колонны, уступило место совершенно новому чувству: казалось движется грозная армия в боевом порядке,—так много внушительнаго было в этой массе, медленно подвигавшейся вперед в густых облаках пыли.

Уже совершенно стемнело, но еще оставалось верст пятнадцать до колодцев Сенеки, когда мы вышли на караванный путь, идущий из форта Александровскаго в Хиву. Картина несколько изменилась, появились небольшие холмы, между которыми извивалась дорога; по сторонам ея довольно рельефно выделялись белыя группы солдат, неподвижно лежавших на земле,—то были отсталые от передовой колонны. Кто-то одиноко, сидевший недалеко от них закуривал папиросу; отблеск огня сверкнул на стальных ножнах его сабли и изобличил в нем офицера.

— Что, вы устали? обратился к нему начальник отряда.

[53]— Нет… оставлен вот с ними до присылки воды, отвечал офицер, приподнимаясь со своего места и указывая на лежавших по сторонам солдат.

— Ну, как ваша колонна прошла сегодня?

— Страх, господин полковник!… Растянулись мы верст на пятнадцать, да чуть было все не погибли… Счастье ведь какое! продолжал офицер, уже обращаясь к нам и нисколько понизив голос: — ну, налети на нас сегодня хоть тысченка этих степных халатников, ведь какую бы кашу могли заварить!…

Тут почти вскачь подехала телега и кто-то громко крикнул:

— Апшеронцам вода! Где Апшеронцы?

— Слава Богу, ответил офицер,—сюда, сюда!… И лежавшие Апшеронцы медленно, как белыя привидения, зашевелились в темноте…

При дальнейшем следовании мы уже поминутно встречали телеги или толпы конных, которыя везли воду и спешили на встречу к своим частям.

В этот день мы уже проводили семнадцатый час на седле и устали до того, что, казалось, вот-вот оставят силы, а бедныя наши лошади, свесив головы на поводья, с трудом передвигали ноги и уже не слушали ни шпор, ни нагаек. Представьте же теперь нашу радость, когда в 10 часов вечера показались наконец вдали бивуачные огни первой колонны, разбросанные на большом пространстве. Лагерный шум доносился еще издали, оживляясь по мере нашего приближения. Вот уже близко, в нескольких [54] шагах, раздается ржание коней и чья-то бойкая перебранка из-за сорвавшейся в колодец манерки. Многочисленные костры бросали, свет на самыя характерныя группы людей, суетившихся среди верблюдов и лошадей. Вокруг колодцев происходили страшный шум и давка, готовые, казалось, перейти в общую свалку…

Это общее, хотя и лихорадочное, оживление могло заставить забыть труды и впечатления еще переживаемаго дня, если бы не крайнее физическое изнеможение, с которым, неразлучна апатия ко всему окружающему. Я слез с коня и готов был тут же свалиться, а бедный конь так и тянул по направлению к колодцу и, казалось, умолял напоить его. Я чувствовал, как дрожали, подкашивались мои ноги и решился прилечь где-нибудь поскорее.

— Насиб! бурку! крикнул я своему Лезгину-милиционеру.—Советую, господа, и вам то же самое, обратился я к своим спутникам, стоявшим недалеко в каком-то раздумьи, — ждать нечего, маркитанта нет, а верблюды с нашими вещами, слава Богу, если придут чрез два дня…

— Это вы приехали? послышался знакомый голос майора Аварскаго. Он назвал меня.—Тьфу ты, дьявол!… Да тут сам чорт шею сломит! воскликнул близорукий майор, наткнувшись, прежде чем я успел ответить, на лежавшаго поперек верблюда.

— Я, батюшка… здравствуйте.

[55]— Ну что, размяло косточки? опросил Аварский, выделяясь из толпы, когда пламя соседнего костра блеснуло на его очках и освтило смугло-худощавую физиономию с большою черною бородой.— Да что вы тут стоите?

— Да вот, думаю, где бы поскорее свернуться… я едва стою на ногах.

— Пойдемте ко мне, ведь тут вас раздавят ночью.

— А у вас что же, палаты какия-нибудь?

— Дворец, батюшка, в готическом стиле. Вот даже отсюда видно, как красуется его шпиц, ответил Аварский, указывая в стороне от бивуачнаго шума на единственный офицерский шатер, в котором просвечивался огонек. — Живо построили, ведь мы часа два уже здесь.

Аварский пригласил еще несколько человек, стоявших около меня, но почти незнакомых ему офицеров. Мы, конечно, не заставили просить и отправились за ним.

Не могу при этом не сказать двух слов о замечательно романической судьбе этого прекраснаго офицера. Он из кавказских горцев, уроженец Дагестана. Будучи мальчиком, в 1839 году, при штурме Ахульго, где был убит его отец Алибек, герой обороны, Аварский был взят в плен третьим баталионом Апшеронскаго полка и отправ­лен для воспитания в Петербург. Здесь в корпусе он принял православие и, будучи выпущен в [56] офицеры, служил сначала в гусарах, а теперь, по истечении 34 лет после плена, судьба привела его командовать тем самым третьим Апшеронским баталионом! (Этот же баталион под начальством Аварскаго заслужил в Хивинском походе Георгиевское знамя, а сам он умер подполковником от раны, полученной у ворот Хивы.)

В палатке Аварскаго, на разостланных бурках, уже помещались человек десять Апшеронских офицеров. Между ними стояло несколько медных чайников, маленькие холщовые мешки с колотым сахаром и белыми сухарями и несколько стаканов, над которыми струился легкий пар только что налитаго чаю. По углам палатки высились целые вороха сабель, револьверов, нагаек и дорожных сумок. Солдатский штык, воткнутый в землю около чайников, исправлял должность подсвечника, а пламя единственной свечи, колеблясь в густом табачном дыму, тускло освещало группу усталых собеседников в самых непринужденных позах.

«Счастливцы эти строевые; куда бы ни пришли, у них все с собой», подумалось мне при взгляде на этот незатейливый приют, казавшийся таким привлекательным!… Мы разместились среди потеснившихся хозяев, появился ром, и после двух-трех стаканов горячаго чаю, по крайней мере, я как бы переродился с новыми силами, так живительно действует здесь этот поистине нектар степных богов…

[57] В палатке давно уже слышался богатырский храп заснувших офицеров. С колодцев все еще доносился несмолкаемый шум. Я слушал чей-то разсказ о впечатлениях дня… и не помню, как и заснул под этот говор каким-то убитым, непробудным сном…

[58] VII.

Утро следующего дня и лихорадочная жизнь у колодцев. — Характеристика Киргизов —Сенеки.—Последствия 18 числа.—Исправление ошибок и уменьшение отряда —Известие о результате набега и слух об отравлении колодцев.

20 апреля. Сенеки.

Высоко уже поднялось солнце и сквозь парусину шатра ярко-матовым светом разливались его лучи надо мной, когда я проснулся на другой день. В палатке никого уже не было. Едва я приподнялся, потягиваясь и расправляя свои измятые члены, как осторожно разодвинулись полы шатра и между ними показался сперва медный чайник, затем усатое, загорелое лицо майорскаго вестоваго и наконец вся его грузная изогнувшаяся фигура.

— Заспались, ваше благородие, заговорил вестовой!—Прочие господа давно уж повставали и чайку понапились; вот Ширванцы стали подходить, так они вышли встречать… Это уж в другой раз я вам чайничек подогреваю, продолжал солдат, как [59] видно из разговорчивых.— Да казак раза три приходил понаведаться, не встали ли, мол.

— Какой казак?

— Не могу знать, ваше благородие, из каких он будет… По нашему, должно, не силен, ни слова не разумеет. Да он и по сейчас…

Но далее я уже не слушал. В палатку просунулась огромная черная папаха и я видел, что, путаясь между полами, как в тенетах, ко мне пробирался «казак», о котором шла речь.

— А!… Насиб! здравствуй! Что, брат, скажешь?

— С конем нашим, отвечал он по-лезгински,— что-то плохо… Ноги распухли, не ест ничего и не встает, бедный…

Мысль потерять лучшую лошадь в отряде, а самое главное, перспектива остаться без лошади на все время предстоящих «удовольствий», подобных только-что испытанным накануне, обдала меня, как варом. Я схватил фуражку и выскочил из палатки.

— Где он?

— Вот здесь, недалеко, идите за мной, говорил Насиб, пробравшись вперед.

Переходя через спящих людей и лавируя между животными и безпорядочно нагроможденными вещами, я следовал за Насибом и еще издали увидал своего «Султана». Он лежал под открытым солнцем возле группы столь же изнуренных офицерских лошадей, глаза которых, казалось, так ясно выражали какую-то трогательную покорность судьбе. Я [60] подошел к своей лошади, погладил ее и попробовал поднять; она приподнялась немного, но снова рухнулась и, будто с мольбой в помутившихся глазах, лизнула мою руку.

— Да что же с нею? спросил я в отчаянип Насиба, котораго добрая физиономия почему-то показалась мне в эту минуту необыкновенно глупою.

— То же, что и со всеми другими,—надорвалась.

— Когда ты поил ее?

— Вчера, через полчаса после прибытия, я дал ей два ведра. Она осушила их мигом, и когда я достал третье, уже для своей лошади, «Султан» отогнал ее и впился в ведро так, что я сначала не мог отнять, а потом сжалился…

После восьмидесятиверстнаго безводнаго перехода в страшный жар, лошади, не чувствующей ног от изнурения, сразу три ведра воды!. О, добрый Насиб—это ты!… Его услуга мне только напомнила Крыловскаго медведя, но делать было нечего: кроме привычных к степям киргизских лошадей, все остальныя более или менее в таком же плачевном состоянии…

Я возвратился в палатку, с наслаждением окатил себя несколькими ведрами воды, напился чаю и затем, свежий и бодрый, пошел бродить по лагерю и осматривать место нашего расположения.

Вокруг колодцев стояли плотно-столпившияся массы верблюдов и слышались шумные киргизские голоса. Сквозь эту «флотилию пустыни» я с трудом [61] пробрался к одному из колодцев, отверстие котораго, как и всех остальных, выложено огромными глыбами камня; здеcь, в страшной суете, Киргизы поили наших верблюдов. Смотря на эту процедуру, я решительно не знал, чему более удивляться: быстроте ли, с которою осушались большия деревянныя корыта, или необыкновенной ловкости, с которою Киргизы доставали воду из двадцатисаженной глубины. Откинув на затылок волчий малахай, засучив рукава за локти и широко разставив ноги, Киргиз как привинченный стоит надь отверстием колодца; перебирая веревку, его мускулистыя руки мелькают быстро, точно крылья ветреной мельницы, и что ни взмах—сажени на полторы вылетает веревка, к ко­торой привешена тяжелая кауза (Большой киргизский сосуд из верблюжьей кожи для вытаскивания воды из колодцев).

Невольно бросаются в глаза некоторыя особенности этого оригинальнаго племени. В отличие от чистоплеменных Туркмен, Киргизы обладают более живым темпераментом и грязны до невозможности. Они говорят, что платье предохраняет от солнца, и несмотря даже на сорокаградусный жар, никогда не покидают огромную маховую шапку и несколько ватных халатов. Киргизы вечно шумят,— такова их натура; слушая их болтовню о прошлогоднем снеге, можно подумать, что они сейчас подерутся; однако ничуть не бывало,—это только обыкновенный способ их разговора. О самых простых [62] вещах, в дороги или на бивуаке, они говорят не иначе как громко перекрикиваясь, и их резкие голоса день и ночь раздаются по всему лагерю, за исключением тех коротких промежутков, когда они едят. Обыкновенно, на краю лагеря, киргизская ставка бросается в глаза еще издали,—пиками воткнутыми в землю около целой пирамиды безобразных седел, с торчащими на целый фут передними луками. Вот тут-то, три раза в сутки, плотным кольцом усаживаются Киргизы вокруг огромнаго чугунника какого-то варева, из котораго неизменно выглядывают верблюжьи кости. Какая-то благоговейная тишина водворяется между ними; в это время они как бы немеют и, пока остается в котле хоть ложка их серой похлебки, можно, кажется, услышать муху, пролетавшую над киргизскою трапезой.

У колодцев, где солдаты и казаки поили коней или наполняли свои баклаги, кипела та же шумная жизнь, полная брани и смеха, но не доставало только киргизской ловкости. Ведра, манерки и котелки на длинных веревках целыми десятками сновали в колодезь и обратно, путались, обрывались, и в результате, в деле совершенно новом для солдат, конечно, выходило много шуму, но мало воды.

Вода здесь превосходная. Колодцев около двадцати, и они разбросаны на небольшой, с квадратную версту, совершенно голой равнине, занятой теперь нашими войсками. С севера и юга равнина окаймляется двумя параллельными грядами высоких холмов, [63] обрывающихся меловыми утесами ослепительной белизны, между которыми тянется караванный путь. Вот это-то дефиле, образуемое горами и усыпанное колодцами, и носит имя, напоминающее знаменитаго учителя Нерона.

Отряд наш уже стянулся к Сенекам. Проведя всю ночь на 19 число в дороге, вчера утром добрела сюда злополучная вторая колонна, а сегодня в полдень прибыл наконец и арриергард со штабными верблюдами.

Последствия крушения 18 числа, к счастью, незначительны: кроме верблюдов, пало несколько лошадей и с ума сошел один артиллерист. Но люди уже отдохнули и оправились от понесенных трудов как ни в чем не бывало; они снова смотрят молодцами и теперь, когда я пишу эти строки, со всех концов лагеря несутся громкия солдатския песни.

— Ну, что, труден поход? спросил я одного солдата, который наполнил водой какую-то кишку и пригонял ее для носки через плечо.

— Он, поход бы ничего, ваше благородие, да вот без воды, не знали мы, будто маленько не ладно. Да уж не надует больше!…

И действительно, надо полагать, «не надует больше», и тяжелый урок послужит в пользу. В Киндерли уже полетали нарочные за бурдюками, а солдаты научились придавать здесь надлежащую цену каждой капле воды, и лихорадочно работают над приспособлением к ея переноске разных [64] пузырей, шкур, желудков и т. и. Все, что только может вместить и сохранить воду, все мало-мальски подходящее, бережно применяется к делу.

18 число произвело, конечно, весьма сильное впечатление на всех нас и, говоря откровенно, на некоторых даже деморализующее влияние. Нашлись господа, которые не скрывали желания возвратиться и высказывали, что дальнейшее движение поведет к неизбежной гибели. Но к чести отряда надо прибавить, что эти единичные уроды нашей семьи встртили общее неодобрение и будут возвращены в Киндерли. Остальные затем офицеры наэлектризованы попрежнему, и я готов утверждать, что они предпочтут погибнуть, чем вернуться; некоторые, и между ними подполковник С, даже объявили торжественно, что в случай возвращения отряда, они переоденутся в туркменское платье и пойдут чрез степь для присоединения к отряду полковника Маркозова во что бы то ни стало!…

Сегодня утром, к прискорбию нашему, сделалось известно, что число павших верблюдов (На первых переходах до Сенеки части отряда бросили в пути 340 верблюдов из 865 и до 6 тысяч пудов провианта разнаго.), не позволяет поднять надлежащее количество продовольствия на весь отряд, а артиллерийския лошади изнурены в такой степени, что не вывезут орудий; причины эти заставляют уменьшить почти вдвое и без того не сильный отряд. Две сотни кавалерии, три полевыя орудия, часть пехоты, весь колесный обоз и все, без [65] чего только мыслимо дальнейшее движение к Хиве, отправляются обратно в Киндерли. Офицерам объявлено, что они пойдут на солдатской пище и чтобы бросили поэтому не только палатки, железныя кровати, посуду и лишнее платье, но и все, что только может считаться прихотью для простаго солдата. Это исполняется в точности, и тем более охотно, что сами офицеры прекрасно сознают необходимость этого.

Я видел офицеров тех казачьих сотен, которыя предназначены к возвращению; они чуть не плачут и готовы идти пешком, лишь бы делить общую участь и не возвращаться.

Сейчас получено донесение майора Навроцкаго о его удачном набеге на кочевья около Кайдакскаго залива. Киргизы сопротивлялись с оружием в руках, и у нас убит один и ранено несколько казаков, но отбито при этом столько верблюдов, лошадей и овец, что две сотни с трудом ведут их. По просьбе Навроцкаго, на встречу к нему посылают конно-иррегулярцев.

Это известие мигом облетело лагерь и на всех лицах засияла радость: верблюды—все для нас, они дороже людей теперь!…

Другой слух не так благоприятен. Говорят, что Хивинцы засыпали колодцы, лежащие на нашем пути в средине степи, а некоторые даже отравили. Для поверки этого известия сегодня же посланы Киргизы.

Завтра выступаем далее.